Неточные совпадения
Богат, хорош собою, Ленский
Везде был принят как жених;
Таков обычай деревенский;
Все дочек прочили своих
За полурусского соседа;
Взойдет ли он, тотчас беседа
Заводит слово стороной
О скуке жизни холостой;
Зовут соседа к самовару,
А Дуня разливает чай,
Ей шепчут: «Дуня, примечай!»
Потом приносят
и гитару;
И запищит она (Бог мой!):
Приди в чертог ко мне златой!..
Мои богини! что вы? где вы?
Внемлите мой печальный глас:
Всё те же ль вы? другие ль девы,
Сменив, не заменили вас?
Услышу ль вновь я ваши хоры?
Узрю ли русской Терпсихоры
Душой исполненный полет?
Иль взор унылый не найдет
Знакомых лиц на сцене скучной,
И, устремив на чуждый свет
Разочарованный лорнет,
Веселья зритель равнодушный,
Безмолвно буду я зевать
И о былом воспоминать?
У ночи много звезд прелестных,
Красавиц много на Москве.
Но ярче
всех подруг небесных
Луна в воздушной синеве.
Но та, которую не смею
Тревожить лирою моею,
Как величавая луна,
Средь жен
и дев блестит одна.
С какою гордостью небесной
Земли касается она!
Как негой грудь ее полна!
Как томен взор ее чудесный!..
Но полно, полно; перестань:
Ты заплатил безумству дань.
Он знак подаст —
и все хлопочут;
Он пьет —
все пьют
и все кричат;
Он засмеется —
все хохочут;
Нахмурит брови —
все молчат;
Так, он хозяин, это ясно:
И Тане уж не так ужасно,
И любопытная теперь
Немного растворила дверь…
Вдруг ветер дунул, загашая
Огонь светильников ночных;
Смутилась шайка домовых;
Онегин, взорами сверкая,
Из-за стола гремя встает;
Все встали: он к дверям идет.
Он в том покое поселился,
Где деревенский старожил
Лет сорок с ключницей бранился,
В окно смотрел
и мух давил.
Всё было просто: пол дубовый,
Два шкафа, стол, диван пуховый,
Нигде ни пятнышка чернил.
Онегин шкафы отворил;
В одном нашел тетрадь расхода,
В другом наливок целый строй,
Кувшины с яблочной водой
И календарь осьмого года:
Старик, имея много дел,
В иные книги не глядел.
Собирайте
все пожитки свои — да
и с Богом, не откладывая ни минуту, потому что дело еще хуже.
Все поворотило сызнова на лежанье
и бездействие.
Расстроено оно было скотскими падежами, плутами приказчиками, неурожаями, повальными болезнями, истребившими лучших работников,
и, наконец, бестолковьем самого помещика, убиравшего себе в Москве дом в последнем вкусе
и убившего на эту уборку
все состояние свое до последней копейки, так что уж не на что было есть.
Зачем, например, глупо
и без толку готовится на кухне? зачем довольно пусто в кладовой? зачем воровка ключница? зачем нечистоплотны
и пьяницы слуги? зачем
вся дворня спит немилосердным образом
и повесничает
все остальное время?
Они называются разбитными малыми, слывут еще в детстве
и в школе за хороших товарищей
и при
всем том бывают весьма больно поколачиваемы.
Вылезли из нор
все тюрюки
и байбаки, которые позалеживались в халатах по нескольку лет дома, сваливая вину то на сапожника, сшившего узкие сапоги, то на портного, то на пьяницу кучера.
Полицеймейстер, точно, был чудотворец: как только услышал он, в чем дело, в ту ж минуту кликнул квартального, бойкого малого в лакированных ботфортах,
и, кажется,
всего два слова шепнул ему на ухо да прибавил только: «Понимаешь!» — а уж там, в другой комнате, в продолжение того времени, как гости резалися в вист, появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросольная, селедки, севрюжки, сыры, копченые языки
и балыки, — это
все было со стороны рыбного ряда.
Шутить он не любил
и двумя городами разом хотел заткнуть глотку
всем другим портным, так, чтобы впредь никто не появился с такими городами, а пусть себе пишет из какого-нибудь «Карлсеру» или «Копенгара».
Он был недоволен поведением Собакевича. Все-таки, как бы то ни было, человек знакомый,
и у губернатора,
и у полицеймейстера видались, а поступил как бы совершенно чужой, за дрянь взял деньги! Когда бричка выехала со двора, он оглянулся назад
и увидел, что Собакевич
все еще стоял на крыльце
и, как казалось, приглядывался, желая знать, куда гость поедет.
— Константин, пора дать Павлу Ивановичу отдохнуть
и поспать, — сказала хозяйка, — а ты
все болтаешь.
Учителей у него было немного: большую часть наук читал он сам.
И надо сказать правду, что, без всяких педантских терминов, огромных воззрений
и взглядов, которыми любят пощеголять молодые профессора, он умел в немногих словах передать самую душу науки, так что
и малолетнему было очевидно, на что именно она ему нужна, наука. Он утверждал, что
всего нужнее человеку наука жизни, что, узнав ее, он узнает тогда сам, чем он должен заняться преимущественнее.
— Ах, что вы это говорите, Софья Ивановна! — сказала дама приятная во
всех отношениях
и всплеснула руками.
Все эти толки, мнения
и слухи, неизвестно по какой причине, больше
всего подействовали на бедного прокурора.
Бонапарт ты проклятый!» Потом прикрикнул на
всех: «Эй вы, любезные!» —
и стегнул по
всем по трем уже не в виде наказания, но чтобы показать, что был ими доволен.
Тут было
все вместе:
и клен,
и груша,
и низкорослый ракитник,
и чилига,
и березка,
и ель,
и рябина, опутанная хмелем; тут…
Из нее
все можно сделать, она может быть чудо, а может выйти
и дрянь,
и выдет дрянь!
Когда, подставивши стул, взобрался он на постель, она опустилась под ним почти до самого пола,
и перья, вытесненные им из пределов, разлетелись во
все углы комнаты.
Всю дорогу он был весел необыкновенно, посвистывал, наигрывал губами, приставивши ко рту кулак, как будто играл на трубе,
и наконец затянул какую-то песню, до такой степени необыкновенную, что сам Селифан слушал, слушал
и потом, покачав слегка головой, сказал: «Вишь ты, как барин поет!» Были уже густые сумерки, когда подъехали они к городу.
Все были такого рода, которым жены в нежных разговорах, происходящих в уединении, давали названия: кубышки, толстунчика, пузантика, чернушки, кики, жужу
и проч.
Может быть, это происходит оттого, что мы вдруг удовлетворяемся в самом начале
и уже почитаем, что
все сделано.
— Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою,
и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях
и давно лезла оттуда подкладка, за что
и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад
и Чистилище провожает автора до Рая.]
и провел их в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла
и в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во
всех присутственных местах.]
и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель.
Купец, который на рысаке был помешан, улыбался на это с особенною, как говорится, охотою
и, поглаживая бороду, говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже
все сидельцы [Сиделец — приказчик, продавец в лавке.] обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг на друга
и как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность,
и мнение купцов было такое, что Алексей Иванович «хоть оно
и возьмет, но зато уж никак тебя не выдаст».
Он насильно пожал ему руку,
и прижал ее к сердцу,
и благодарил его за то, что он дал ему случай увидеть на деле ход производства; что передрягу
и гонку нужно дать необходимо, потому что способно
все задремать
и пружины сельского управленья заржавеют
и ослабеют; что вследствие этого события пришла ему счастливая мысль: устроить новую комиссию, которая будет называться комиссией наблюдения за комиссиею построения, так что уже тогда никто не осмелится украсть.
Потом, что они вместе с Чичиковым приехали в какое-то общество в хороших каретах, где обворожают
всех приятностию обращения,
и что будто бы государь, узнавши о такой их дружбе, пожаловал их генералами,
и далее, наконец, бог знает что такое, чего уже он
и сам никак не мог разобрать.
Итак, ничего нет удивительного, что чиновники невольно задумались на этом пункте; скоро, однако же, спохватились, заметив, что воображение их уже чересчур рысисто
и что
все это не то.
Уездный чиновник пройди мимо — я уже
и задумывался: куда он идет, на вечер ли к какому-нибудь своему брату или прямо к себе домой, чтобы, посидевши с полчаса на крыльце, пока не совсем еще сгустились сумерки, сесть за ранний ужин с матушкой, с женой, с сестрой жены
и всей семьей,
и о чем будет веден разговор у них в то время, когда дворовая девка в монистах или мальчик в толстой куртке принесет уже после супа сальную свечу в долговечном домашнем подсвечнике.
Здесь Манилов, сделавши некоторое движение головою, посмотрел очень значительно в лицо Чичикова, показав во
всех чертах лица своего
и в сжатых губах такое глубокое выражение, какого, может быть,
и не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да
и то в минуту самого головоломного дела.
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях
и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой,
и возвестил, что Наполеон есть антихрист
и держится на каменной цепи, за шестью стенами
и семью морями, но после разорвет цепь
и овладеет
всем миром.
Иван Антонович как будто бы
и не слыхал
и углубился совершенно в бумаги, не отвечая ничего. Видно было вдруг, что это был уже человек благоразумных лет, не то что молодой болтун
и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок лет; волос на нем был черный, густой;
вся середина лица выступала у него вперед
и пошла в нос, — словом, это было то лицо, которое называют в общежитье кувшинным рылом.
Читателям легко судить, глядя из своего покойного угла
и верхушки, откуда открыт
весь горизонт на
все, что делается внизу, где человеку виден только близкий предмет.
Впрочем, редко случалось, чтобы это было довезено домой; почти в тот же день спускалось оно
все другому, счастливейшему игроку, иногда даже прибавлялась собственная трубка с кисетом
и мундштуком, а в другой раз
и вся четверня со
всем: с коляской
и кучером, так что сам хозяин отправлялся в коротеньком сюртучке или архалуке искать какого-нибудь приятеля, чтобы попользоваться его экипажем.
Уже несколько минут стоял Плюшкин, не говоря ни слова, а Чичиков
все еще не мог начать разговора, развлеченный как видом самого хозяина, так
и всего того, что было в его комнате.
Бесчисленны, как морские пески, человеческие страсти,
и все не похожи одна на другую,
и все они, низкие
и прекрасные, вначале покорны человеку
и потом уже становятся страшными властелинами его.
Всему свой черед,
и место,
и время!
Вообрази, Деребину какое счастье: тетка его поссорилась с сыном за то, что женился на крепостной,
и теперь записала ему
все именье.
— Напротив,
всё в наилучшем порядке,
и брат мой отличнейший хозяин.
— Точно так, — сказал Петрушка, оборотясь с козел, — приказано было
все поставить в коляску — пашкеты
и пироги.
Разбудивши в нем нервы
и дух раздражительности, они заставили замечать
все те мелочи, на которые он прежде
и не думал обращать внимание.
— Но позвольте, — сказал наконец Чичиков, изумленный таким обильным наводнением речей, которым, казалось,
и конца не было, — зачем вы исчисляете
все их качества, ведь в них толку теперь нет никакого, ведь это
всё народ мертвый. Мертвым телом хоть забор подпирай, говорит пословица.
Все было у них придумано
и предусмотрено с необыкновенною осмотрительностию; шея, плечи были открыты именно настолько, насколько нужно,
и никак не дальше; каждая обнажила свои владения до тех пор, пока чувствовала по собственному убеждению, что они способны погубить человека; остальное
все было припрятано с необыкновенным вкусом: или какой-нибудь легонький галстучек из ленты, или шарф легче пирожного, известного под именем «поцелуя», эфирно обнимал шею, или выпущены были из-за плеч, из-под платья, маленькие зубчатые стенки из тонкого батиста, известные под именем «скромностей».
Все, что ни есть,
все, что ни видит он:
и лавчонка против его окон,
и голова старухи, живущей в супротивном доме, подходящей к окну с коротенькими занавесками, —
все ему гадко, однако же он не отходит от окна.
Форменный порядок был ему совершенно известен: бойко выставил он большими буквами: «Тысяча восемьсот такого-то года», потом вслед за тем мелкими: «помещик такой-то»,
и все, что следует.
Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота
и глубина чувств
и мыслей не допускает бешеных порывов: душа, страдая
и наслаждаясь, дает во
всем себе строгий отчет
и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, — лелеет
и наказывает себя, как любимого ребенка.
Я имел несчастие сказать ей, что цвет лица возвратится после свадьбы; тогда она со слезами благодарности предложила мне руку своей дочери
и все свое состояние — пятьдесят душ, кажется.
Признаюсь, я имею сильное предубеждение против
всех слепых, кривых, глухих, немых, безногих, безруких, горбатых
и проч. Я замечал, что всегда есть какое-то странное отношение между наружностью человека
и его душою: как будто с потерею члена душа теряет какое-нибудь чувство.